Тенденция представления духовно-душевных движений и переживаний метафизического порядка в материальных и даже в «физиологических» образах присуща многим современным поэтам – столь непохожим, как, например, В. Гандельсман, Б. Кенжеев, А. Найман, О. Седакова, Е. Фанайлова, в творчестве которых и религиозное чувство, и культурные интуиции, и вообще любые экзистенциально значимые переживания оформляются с помощью обонятельного, осязательного, тактильного кодов, с помощью «вещественных» и «физиологических» метафор (ту же тенденцию ранее мы уже отмечали в связи с Бродским и «телесным кодом» акмеистов).
Например, у А. Наймана такие метафоры составляют основу образного словаря, так что любое абстрактное понятие, чувство, состояние предстают в осязаемом обличье: «месяцы – туши в лавке мясной» [Найман А. Львы и гимнасты. Стихи – М.: Три квадрата, 2002. – 128 с., с. 41], гитарист «срывает звук, как струп» [Найман А. Львы и гимнасты. Стихи – М.: Три квадрата, 2002. – 128 с., с. 90], речь выглядит процессом физиологического взаимодействия между говорящим человеком и «азбукой»: «Я надуваю воздухом, // согретым кровью легочной, тельца // прозрачные; ввожу их в дрожь нервозную // голосовыми связками певца» [Найман А. Львы и гимнасты. Стихи – М.: Три квадрата, 2002. – 128 с., с. 82] и т.д.
У В. Гандельсмана взаимопроницаемость телесного и духовного начал является сквозным мотивом, проходящим по многим стихотворениям, так что физический и духовный уровни бытия в его художественном мире предстают единым началом – «мнимо внешним и мнимо разъятым» [Гандельсман В. Долгота дня. – СПб.: Пушкинский фонд, 1998. – 64 с., с. 11].
Ощущение присутствия Бога в мире может возникнуть из физического ощущения холода («Троллейбус, что ли, крив…»), так же, как и ощущение собственной бытийности («Феноменальность жизни моей, шага…»).
У О. Седаковой религиозное переживание воплощается в физиологическую метафору отравления: «Волокна верят и болят: // – Неужто Бог идет, как яд? // Идет, как яд идет в крови, // и, безопасный иноверцу, // Он только слышащее сердце // рвет, словно письмо любви. // И сердце просит: – Разорви!» [Седакова О. А. Стихи. – М.: Эн Эф Кью/Ту Принт, 2001. – 576 с., с. 23-24], – и такая физиология веры выглядит непосредственным продолжением того подхода к непознаваемому, который декларировался еще Гумилевым, призывавшим изображать душу в те моменты, когда она «дрожит, приближаясь к иному».
Можно говорить, что актуализация телесности и вообще «вещности» как в акмеизме, так и в современной поэзии впрямую связана с тем специфическим «единомирием», которое снимает противопоставленность материального и внематериального начал, утверждая их укорененность друг в друге.
Культурным же источником формирования такой поэтики физического воплощения нефизических начал для акмеистов было Средневековье, в котором Гумилев видел, прежде всего, глубокий синтез материального и духовного начал, осуществленный с максимальной структурной полнотой.
В связи с акмеистической тягой к средневековой культуре с ее «физиологической гениальностью» следует упомянуть об одной особенно яркой черте этой эпохи, отразившейся как в художественном мышлении акмеистов, так и в современной поэзии. Речь идет о средневековой традиции представления о чудесном как о неотъемлемой части повседневной жизни, что вновь возвращает к разговору как о поэзии повседневности, так и о поэтике «воплощенности нематериального» у акмеистов.
О тенденциях к «материализации» внематериальных начал и к «обытовлению» чудесного как о ведущих характеристиках средневекового мироотношения пишет, в частности, А.Я. Гуревич: «Можно… предположить, что средневековые мастера не различали четко мир земной и мир сверхчувственный, – оба изображаются с равной степенью отчетливости, в живом взаимодействии...» [Гуревич А. Я. Категории средневековой культуры. – М.: Искусство, 1984. – 350 с., с. 21]; «люди жили в атмосфере чуда, считавшегося повседневной реальностью» [Гуревич А. Я. Категории средневековой культуры. – М.: Искусство, 1984. – 350 с., с. 191].
В сущности, пафос повседневности чудесного является и частью религиозного миросозерцания акмеистов, в особенности – Ахматовой.
Это соединение чудесного с обыденностью, конечно, обусловлено, прежде всего, возвратом акмеистов к традиционному христианству, характеризовавшимся отходом от чрезмерной мистичности и экзальтированности религиозного чувства.
Характерно, что поздний Пастернак, придя к идее «неслыханной простоты», в «Докторе Живаго» тоже писал о сущности христианства как соединении повседневного и чудесного: «Для меня самое главное то, что Христос говорит притчами из быта, поясняя истину светом повседневности» [Пастернак Б. Собр. соч.: В 5-ти т. – М.: Худ. лит., 1989 – 1992., т. 3, с. 45].
«Свет повседневности» лежит, прежде всего, на ранних ахматовских балладах о чудесных встречах с праведниками («Подошла я к сосновому лесу…», «Город сгинул, последнего дома…»). Но этим же сочетанием обыденного и чудесного отличается и пафос, например, гумилевского стихотворения «Видение» («Лежал истомленный на ложе болезни…») и в еще большей степени – его же «Фра Беато Анджелико», где Бог и мир нераздельны в искусстве, полном «любви земной и простоты смиренной» [Гумилев Н. С. Соч.: В 3-х т. – М.: Худ. лит., 1991., т. 1, с. 175].
В сущности, в этом соединении мира и Бога, «истины» и «повседневности» и заключено, может быть, главное религиозное основание акмеизма. В творчестве Е. Шварц на идее повседневности чудесного выстроен, прежде всего, цикл «Труды и дни монахини Лавинии», в котором встречаем, например, балладу «Теофил», с невозмутимым простодушием повествующую о том, как однажды монахини изловили черта, крестили его, «дали имя ему Теофила – // И на воду и хлеб» [Шварц Е. Стороны света. – Л.: Сов. писатель, 1989. – 72 с., с. 55].
Тональность, в которой рассказывается о пребывании Теофила в монастыре, его «повадках» и судьбе, не только стилизует средневековое повествование о чудесном как об обыденном, но и выявляет сходство этой средневековой «бытописи чудесного» с поэтикой «магического реализма», бесстрастно множащей в рассказе о чудесном бытовые подробности:
Так он с год у нас жил и томился,
Весь скукожился и зачах,
То стенал, то прилежно молился
Напролет всю ночь при свечах.
Заболела нечистая сила,
Помер, бедный, издох,
За оградой его могила.
Где душа его? Знает Бог [Шварц Е. Стороны света. – Л.: Сов. писатель, 1989. – 72 с., с. 57].
Конечно, интонация такого «средневекового» простодушия – это одно из средств стилизации, поскольку весь цикл Шварц, написанный от лица монахини «воображаемого монастыря Обрезанья Сердца», является отчасти стилизацией. И все же это не стилизация в строгом смысле слова, поскольку под маской монахини Лавинии все же сохраняется и лирическое «я» Елены Шварц. Следовательно, и тон повседневного повествования о чудесном – это и часть авторского дискурса, а не внеположный ему стилизаторский прием.
Автор: Т.А. Пахарева