Историзму А. Ахматовой посвящена специальная работа В. Н. Топорова, а отношения и Ахматовой, и Мандельштама со временем, эпохой неоднократно затрагивались в ахматоведении и мандельштамоведении под разными углами зрения (В. Виленкин, Б. Гаспаров, М. Гаспаров, В. Жирмунский, Л. Кацис, Ю. Левин, И. Месс-Бейер, В. Мусатов, О. Ронен, Н. Струве, Р. Тименчик, А. Хейт и др.). Наша задача теперь – выявить в поэзии 2-й половины ХХ в. модифицированные варианты форм историзма Ахматовой и Мандельштама.
Но прежде необходимо объяснить критерий, исходя из которого историзм Гумилева представлен в нашей работе самостоятельной моделью, а историзм Ахматовой и Мандельштама мыслится как по сути единое явление. Конечно, мы далеки от мысли о том, что историческое чувство Ахматовой во всем было подобно мандельштамовскому. Каждый из них вел абсолютно самостоятельную партию в «хоре голосов» ХХ века, разрабатывая свой круг мотивов и образов, связанных с эпохой и собственным бытием в истории. Однако, на наш взгляд, в восприятии исторического контекста Ахматовой и Мандельштамом есть один общий основополагающий принцип, который и позволяет говорить о наличии общей платформы их историзма. Этим принципом является восприятие времени (века, эпохи) как деформированного, нарушившего в ХХ веке свое естественное течение. Чувства распада, деформации, искажения хода времени нет в поэтической картине мира Гумилева, что и побуждает к тому, чтобы его историзм трактовать как отличный от ахматовского и мандельштамовского. Конечно, мотив «последнего катаклизма», апокалиптического преображения земли в звезду, «огнем пронизанную насквозь», есть у Гумилева, но эта эсхатологическая модель времени и предчувствие конца истории укоренены в иной – мифопоэтической – плоскости, в отличие от катастрофизма восприятия современности и «бега времени» у Ахматовой и Мандельштама: у них это тоже апокалиптическое время, но переживаемое исторически.
Из этого следует явственное сходство между собой и столь же явственное отличие от Гумилева в поэтических позициях, выработанных у Ахматовой и Мандельштама по отношению ко времени. Это разнообразные варианты исходной модели поединка со временем, стратегия противостояния его катастрофическому разлому – памятью, как у Ахматовой, добровольной жертвой, как у Мандельштама, или в виде более частных вариантов (попытки дразнящих зверя-века маневров – «и все-таки люблю за хвост его ловить»; исцеление больного времени творчеством – «узловатых дней колена нужно флейтою связать»; наконец, сознательное и добровольное разделение катастрофической судьбы века – «с веком вековать»). В разработке всех этих моделей отношений с эпохой произошла такая качественно новая активизация позиции поэта по отношению ко времени, к истории, которая позволяет говорить об акмеизме как об осуществлении «тяги к историческому бытию» в момент исторической катастрофы. «Технология» пребывания в катастрофическом пространстве истории еще отсутствовала в эпоху Серебряного века, наполненного лишь предчувствиями «неслыханных перемен, невиданных мятежей», и уже подверглась иронической деконструкции, релятивизирующему воздействию постмодернизма в конце ХХ столетия (о специфике посткатастрофического бытия в истории как состояния «после оргии», в частности, говорит Ж. Бодрийяр в своей книге «Прозрачность зла» [Бодрийяр Ж. Прозрачность зла. – М.: Добросвет, 2000. – 258 с., с. 7 – 22]; на русской же почве это состояние точнее определено Е. Шварц как состояние «воронки после взрыва»). На основном же историческом пространстве этого века катастроф именно акмеистическая, ахматовско-мандельштамовская школа отношений со временем оказалась активно востребованным в русской поэзии опытом.
Автор: Т.А. Пахарева