Main Menu

Поиск

Варапаев.ru - официальный партнер хостинга Beget

Попытаемся теперь проанализировать тенденцию к размыканию субъектности  в  творчестве  еще  одного  современного  поэта,  несомненно,  могущего  считаться  одним  из  наиболее  ярких  продолжателей  линии  семантической  поэтики  (и,  в  частности,  поэтики  позднего Мандельштама)  в  сегодняшней  литературе. 

Б.  Кенжеев,  о  котором  идет  речь,  создает,  как  представляется, именно ту поэзию непрерывного смыслопорождения, которая  базируется  на  основных  постулатах  акмеистической  философии  слова,  изложеннной, прежде всего, в мандельштамовских работах 20-х гг. При этом  Кенжеев,  свободно  владея  мандельштамовской  техникой  «знакомства слов»,  органично наследуя мандельштамовскому способу выстраивания поэтической  семантики  с помощью мышления  «опущенными звеньями» и поддерживая  в  своей  поэзии мандельштамовское интертекстуальное поле необычайной интенсивности,  демонстрирует  совершенное  отсутствие  эпигонской  зависимости от Мандельштама.  В его образном строе и языке произошло некое  абсолютное усвоение мандельштамовского образного словаря, не позволяющее  уже говорить о реминисцентности Кенжеева по отношению к Мандельштаму, а представляющее собой  живую  ткань  мандельштамовской  поэтической  речи,  «привившуюся»  в  стихе  современного  поэта  –  в  соответствии  с  уже  цитированными  нами  ранее  словами  самого  Мандельштама  о  природе  собственного влияния на русскую поэзию: «Вот уже четверть века, как мешая  важное  с  неважным,  я  наплываю  на  русскую  поэзию,  но  вскоре  мои  стихи  сольются с ней, кое-что изменив в ее структуре и составе»  (цит. по:  [Струве Н. А. Осип Мандельштам. – Томск: Водолей, 1992. – 272 с., с.  133]). 

Результат именно этого «молекулярного» воздействия поэзии  Мандельштама  на  саму  «структуру  и  состав»  современной  поэтической  материи  и  представляет,  на  наш  взгляд,  лирика  Б.  Кенжеева (еще  раз  оговоримся, что это глубинная «сращенность» с мандельштамовским словом не  имеет в его случае ничего общего с эпигонством).  

Здесь, прежде всего, в пространстве лирической метафизики Кенжеева,   новыми,  но  не  отменяющими  прежних, смыслами  наполняются  некоторые  ключевые  для  мандельштамовской  поэтической  мифологии  образы:  камень,  раковина (моллюск), век, соль, кость, губы, игла, океан и др. При этом новую жизнь обретает у Кенжеева, например,  мандельштамовская  техника  семантического  сдвига,  порожденного  фонетическим  сближением  слов  (по  принципу  «казнь  – песнь»). Так, в цитируемом ниже фрагменте приращение семантики достигается сдвигом ударения, благодаря которому в смысловой  цепочке, в целом формирующей метафору  «знака времени», уголь сменяется  углом,  и  образованное  вновь  прилагательное  «каменноугольный»  внутренне  включает  в  себя  еще  понятие  «краеугольный»:  «Не  есть  ли  время  крепкий  известняк, // который, речью исходя окольной, // нам подает невыносимый знак,  // каменноугольный и каменноугольный?» [Кенжеев Б. Из семи книг: Стихотворения. –  М.:  Издательство Независимая Газета, 2000. – 256 с., с. 206]. 

Не менее действенно функционируют в поэзии  Кенжеева  и  словосочетания,  формирующие  некий образ из  сложного слияния  семантики  составляющих  их  слов.  Здесь  часто  можно  выявить  реминисцентную  по  отношению к Мандельштаму природу таких словосочетаний, хотя их семантика  настолько  органично  порождается  новым,  кенжеевским,  контекстом,  что  мандельштамовский  пласт  смысла  оказывается  «переплавленным»  до  качественно нового состояния, хотя и не утраченным. Так, в приводимом ниже  фрагменте,  усиленные  еще  и  ритмическим  сходством,  слышатся  отзвуки  и  «Стихов  о  неизвестном  солдате»,  и  «Я  скажу  это  начерно,  шопотом…»,  и  «Может быть, это точка безумия…», и «Чтоб, приятель и ветра и капель…», и  некоторых других стихов воронежского периода:  

Было: медом и сахаром колотым – 

чаепитием в русском дому,

–   тонким золотом, жаром и холодом  

наше время дышало во тьму,   

но над картой неведомой местности 

неизвестная плещет волна –  

то ли Санкт-Петербург и окрестности, 

то ли гамма в созвездии сна –  

и окошки пустые распахнуты  

в белокаменный вишневый сад,  

где игрок в кипарисные шахматы  

на последний играет разряд.    

Пусть фонарь человека ученого  

обнажил на разломе эпох,  

что от белого неба до черного  

только шаг, только взгляд, только вздох –  

пусть над явной космической ямою,

где планета без боли плывет,  

золотою покрыт амальгамою 

крутокупольной истины свод –  

пусть престол, даже ангелов очередь –  

но учителя умного нет  

объяснить это сыну и дочери,  

только свет, улетающий свет… [Кенжеев Б. Из семи книг: Стихотворения. – М.: Издательство Независимая Газета, 2000. – 256 с., с. 128].

Подобных примеров разительного родства мандельштамовскому образному  строю,  его  ритмике,  интонации  можно  найти  у  Кенжеева  множество,  и,  собранные  вместе,  они  могут  быть  несомненным  свидетельством  того,  что  художественные открытия позднего Мандельштама далеко не исчерпали своих  возможностей  в  его  индивидуальной  поэтической  системе  и  органично  и  плодотворно продолжают реализовываться в современной поэзии. 

Но  более  значимо  то,  что  в  художественном  мире  Кенжеева  мандельштамовские  «сдвиги»  семантики,  его  техника  работы  со  словом,  благодаря которой осуществляется «перетекание» и приращение смысла и его  качественное  преобразование,  становятся  способом  описания  преображения  мира,  выхода  из  пространства  физического – в  метафизическое  (это  особо  значимо потому, что наглядно выявляет высокий «метафизический» индекс в   семантической  поэтике;  в  дальнейшем  мы  специально  обратимся  к  «акмеистической  метафизике»  и  ее  специфике,  но  теперь  лишь  обратим  внимание на то, что именно мандельштамовская позднеакмеистическая поэтика  оказывается  продуктивным  источником  формирования  метафизического  пространства в поэзии Кенжеева).

Неслучайно «мандельштамовская поэтика» наиболее интенсивно  «работает»  у  Кенжеева именно  в  стихах, центральной  идеей  и  стержнем  лирического  сюжета  которых  и  является  религиозная  по  природе  своей,  но  неизменно  трагически  интонированная  у  Кенжеева  идея  преображения земной жизни, как, например, в стихотворении «Полно мучиться сном одноглазым…», в финале которого некое грядущее постапокалиптическое  состояние преобразуется в новое сотворение мира:  

Спи – прейдет не нашедшая крова  

немота, и на старости лет  

недопроизнесенное слово  

превратится в медлительный свет,  

 

и пустыня, бессонная рана,  

заживает – и время опять  

говорящую глину Корана  

немелыми пальцами мять [Кенжеев  Б.  Из  семи  книг:  Стихотворения.  –  М.:  Издательство Независимая Газета, 2000. – 256 с., с. 117].

Ключевыми образами тут становятся «недопроизнесенное слово», неизбежно  ассоциирующееся  с  мандельштамовским «потерянным словом»  (или  позабытым и превратившимся в «слепую ласточку»), и «говорящая глина», не  менее жестко ассоциативно связанная с  «хриплой охрой» и  «книгой звонких  глин» в мандельштамовском цикле «Армения».  

Приведенные выше примеры свидетельствуют, прежде всего, о том, что в  творчестве современного поэта «мандельштамовская составляющая»  функционирует органично и плодотворно.

Автор: Т.А. Пахарева

Предыдущая статья здесь, продолжение здесь.

***

*****