Рассмотрим некоторые особенности художественного восприятия времени у Ахматовой и Мандельштама, которые собственно и формируют модель времени катастрофического.
Как представляется, в историческом самоощущении Ахматовой и особенно Мандельштама воплотилось именно то различие между Серебряным веком и собственно ХХ, о котором сказано в финале романа Б. Пастернака «Доктор Живаго»: «Так было уже несколько раз в истории. Задуманное идеально, возвышенно, – грубело, овеществлялось. (…) Возьми ты это блоковское «Мы, дети страшных лет России», и сразу увидишь различие эпох. Когда Блок говорил это, это надо было понимать в переносном смысле, фигурально. И дети были не дети, а сыны, детища, интеллигенция, и страхи были не страшны, а провиденциальны, апокалиптичны, а это разные вещи. А теперь все переносное стало буквальным, и дети – дети, и страхи страшны, вот в чем разница» [Пастернак Б. Собр. соч.: В 5-ти т. – М.: Худ. лит., 1989 – 1992, т. 3, с. 510].
Буквальную перекличку с Пастернаком дает творчество Мандельштама 30-х гг., в котором катастрофичность личного бытия в истории часто передается соединением мотива ужаса с мотивом детства. Это можно наблюдать в таких стихах, как «Неправда» («Я с горящей лучиной вхожу…»), «С миром державным я был лишь ребячески связан…», «Нет, не спрятаться мне от великой муры…». Образ «трамвайной вишенки страшной поры» в последнем из перечисленных стихотворений, предельно выразительно передающий семантику детской беззащитности перед силами истории, кладет в основу одного из своих лучших стихотворений уже в 1990-х гг. Ю. Левитанский («Это Осип Эмильич шепнул мне во сне…»), обобщая его до эмблемы всей русской поэзии в ее историческом бытии [Левитанский Ю. Д. Когда-нибудь после меня. – М.: Изд-во «Х.Г.С.», 1998. – 608 с., с. 591-592].
Наступление этого столетия кардинально меняет не только карту Европы, но и ощущение «места человека во вселенной» (Мандельштам). Посткатастрофическое, трагедийно-шоковое ощущение мира зафиксировано, например, в знаменитом пассаже из «Египетской марки» Мандельштама: «Страшно подумать, что наша жизнь – это повесть без фабулы и героя, сделанная из пустоты и стекла, из горячего лепета одних отступлений, из петербургского инфлуэнцного бреда» [Мандельштам О. Соч.: В 2-х т. – М.: Худ. лит., 1990., т. 2, с. 85]. Такое посткатастрофическое ощущение случайности, фрагментарности бытия в творчестве Ахматовой и Мандельштама окрашивается трагедийно: у Ахматовой – в упорных и обреченных попытках сохранить памятью «осколки разбитого вдребезги» (в этом смысле показательно название цикла «Черепки»), вопреки отрывочности, фрагментарности собственной речи, часто определяемой у Ахматовой как «бред», «бормотание»; у Мандельштама – в отважной и точной фиксации тех «птичьих прав», на которых «и не живет, и все-таки живет» человек в постапокалиптическом мире.
Осколочность ощущения себя в мире после катастрофы затем, в постмодернизме, трансформируется: постмодернизм демонстрирует уже некое изживание катастрофы, адаптированность к ней. Здесь уже нет трагедийности, как нет и «я» как такового – не столько «нулевая», сколько «энтропийная» степень письма исключает саму возможность появления трагического. В этом смысле Ницше, провозгласивший, что на смену девизу «Incipit tragedia» приходит «Incipit parodia» [Ницше Ф. Соч.: В 2-х т. – М.: Мысль, 1990., т. 1, с. 493], был прав. Благодаря этой общности посткатастрофического ощущения своего бытия в мире – и разнице в наличии (отсутствии) трагедийно личного модуса в тексте – именно акмеисты (да еще Пастернак – тоже, как известно, «поэт в катастрофе») попадают, в частности, в качестве неких гротескных «первопредков» ААА и Оськи в постмодернистский фантомный мир романа В. Сорокина «Голубое сало» (о мифологизации образа Ахматовой в этом романе см.: [Пахарева Т. А. Сказка о черном яйце: К вопросу о постмодернистской мифологизации образа Анны Ахматовой // Анна Ахматова: эпоха, судьба, творчество. Научный сборник. – Симферополь, 2001. – С.116-122]).
Автор: Т.А. Пахарева