В дальнейших стихотворениях «любовного» цикла «Костра» («Роза», «Телефон», «Юг», «Рассыпающая звезды», «О тебе», «Сон» («Застонал я от сна дурного…»)) любовь продолжает интерпретироваться как «крылатый призыв к вышине» [Гумилев Н. С. Соч.: В 3-х т. – М.: Худ. лит., 1991., т. 1, с. 224], как абсолютная ценность – в русле заданной «канцонами» концепции, но в более интимно-лирическом звучании.
Наконец, финальное стихотворение сборника «Эзбекие» осуществляет синтез всех концептуально значимых для «Костра» мотивов и образов. Для такого масштабного синтеза идеально подходит центральный образ- мифологема стихотворения – сад. Не противореча канонической символике сада как идеально гармонизированного по Высшей воле природного пространства, Гумилев акцентирует в семантике этого образа актуальную для себя мысль: сад предстает образцом воплощенности духовных начал в природных субстанциях. Здесь географическая конкретность («большой каирский сад» [Гумилев Н. С. Соч.: В 3-х т. – М.: Худ. лит., 1991., т. 1, с. 225]) сочетается с условностью, переводящей это пространство в сугубо духовное измерение («Но этот сад, он был во всем подобен // Священным рощам молодого мира» [Гумилев Н. С. Соч.: В 3-х т. – М.: Худ. лит., 1991., т. 1, с. 226]).
И в соответствии с такой «двуипостасностью» – духовной и природной – этого пространства в целом, все его отдельные детали также наделяются одновременно и физической конкретностью, и вечным, духовным измерением. Так, вполне реальные детали реального пейзажа в каирском саду – пальмы, холмы, водопад, цветы на высоких стеблях – наделяются в стихотворении и «второй», духовной и даже сакральной природой: пальмы предстают девушками, «к которым Бог нисходит» [Гумилев Н. С. Соч.: В 3-х т. – М.: Худ. лит., 1991., т. 1, с. 226], платаны на холмах – «вещими друидами», водопад – священным мифическим единорогом, а цветы, устремленные к небу, оказываются неотличимы от звезд. Но в этом одновременно и конкретно-географическом, и метафизическом пейзаже есть еще и третий слой – «автометаописательный», текстовый: все детали, упомянутые в пейзаже «Эзбекие», встречаются по отдельности в разных стихотворениях «Костра». Так, холмы с друидами встречаются в «Канцоне третьей», дева-пальма, так же, как и в целом уподобление деревьев людям – в «Деревьях» и (в виде сравнения) в «Андрее Рублеве», водопад – в стихотворениях «Швеция», «Норвежские горы» и «Я и Вы», луна – в «Рассыпающей звезды» и в «Рабочем», «гуденье ветра» – в «Осени», «Природе» и «Деревьях», море – в «Юге», «На Северном море» и «Прапамяти», звезды в соединении с цветами – в «Рассыпающей звезды».
Таким образом, «Эзбекие» не только становится пейзажем, воплощающим полноту синтеза духовного и физического начал, но и представляет собой синтетический «пейзаж» того стихотворного сборника, завершением которого он является, синтез природной и знаковой, культурной реальностей.
Другой важный мотив всего сборника находит свое завершающее воплощение уже не в образном, а в сюжетном строе «Эзбекие» – это мотив духовного путешествия в поисках своей истинной сущности. Повторное паломничество к Эзбекие, задумываемое в финале стихотворения, – это, как обычно у Гумилева бывает с путешествиями, духовное странствие, воплощенное в конкретном географическом маршруте.
В данном случае, как и в упоминавшемся выше «Путешествии в Китай», это путь к «последней страшной свободе», который явственно делится на три этапа – до встречи с Эзбекие, после нее и через десять лет, в предощущении нового паломничества к этому саду.
Соответственно, первый духовно-душевный модус героя стихотворения отражает его глубокий внутренний кризис, когда герой не свободен распоряжаться ни своей жизнью, ни смертью: «Я женщиною был тогда измучен… // О смерти я тогда молился Богу // И сам ее приблизить был готов» [Гумилев Н. С. Соч.: В 3-х т. – М.: Худ. лит., 1991., т. 1, с. 226].
На втором этапе утешенный и воодушевленный величием Эзбекие герой уже приемлет жизнь и обращается к Богу не с бессильной молитвой о смерти, а с «обетом… вольным», в котором чувствуется, что герой вновь обрел способность владеть своими чувствами и вместе с нею вернул себе «несравненное право // Самому выбирать свою смерть»: «Выше горя // И глубже смерти – жизнь! Прими, Господь, // Обет мой вольный: что бы ни случилось, // …не раньше // Задумаюсь о легкой смерти я, // Чем вновь войду такой же лунной ночью // Под пальмы и платаны Эзбекие» [Гумилев Н. С. Соч.: В 3-х т. – М.: Худ. лит., 1991., т. 1, с. 226].
Наконец, третье состояние героя – через десять лет – знаменует достижение им той степени свободы, в которой и жизнь, и смерть не пугают и не обольщают, сравнявшись на весах бытия и представляя теперь для героя не более, чем две равные возможности, так что теперь этот «хмурый странник» бестрепетно может «войти в тот сад и повторить обет // Или сказать, что я его исполнил // И что теперь свободен…» [Гумилев Н. С. Соч.: В 3-х т. – М.: Худ. лит., 1991., т. 1, с. 226].
В этой «последней страшной свободе» много горечи, но есть и то величие «совершенной жизни», которому завидовал некогда герой «Деревьев», – свобода «не плакать и не петь».
Представляется, что от гумилевской поэтики воплощения духовных начал в чувственных образах может быть проведена линия преемственности по отношению к одной из самых продуктивных линий в современной поэзии – к поэзии авторов с ярко выраженным метафизическим началом мировосприятия.
Естественно, что в основе поэтического мира этих поэтов лежит осмысление, прежде всего, собственного опыта религиозных переживаний. И здесь часто такое осмысление осуществляется как наблюдение над самой физиологией религиозного переживания.
Автор: Т.А. Пахарева