Стратегию интимизации пространства мировой культуры можно выявить и в творчестве Т. Кибирова. Для него, как мастера «доместикации» внеличных начал, объективные ценности культуры столь же естественно включаются в субъективный ценностный багаж, как естественно «советский» опыт трансформировался в «детский». Так, со свойственным этому поэту буквализмом пространство русской и мировой литературы интимизируется в сборнике «Amour, exil...» (1999). О «насквозь литературной» генеалогии его героини писал А.Немзер, как и об отнюдь не постмодернистски игровой, а, добавим от себя, по сути близкой акмеизму, с его установкой на поиск «вечных образцов» в реальной действительности, основе этой «литературности» и героини сборника, и всей поэзии Кибирова [Немзер А. Тимур из Пушкинской команды // Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001., с. 26-27].
Главной формой, в которую облекается опыт интимизации контекста литературы у Кибирова, становится цитата, а главным приемом, реализующим эту стратегию, – автометаописание, выступающее здесь трансформированным вариантом исповеди (исповедью на метаязыке). Уже названием сборника «Amour, exil…», цитирующим Пушкина, Кибиров сигнализирует о проекции лирического сюжета на контекст русской поэзии и – точнее – поэзии Пушкина.
Далее, в эпиграфе, установка на цитатность уравновешивается установкой на интимность. Как прямой источник цитирования в эпиграфе указан демонстративно частный источник – E-mail, в самом же тексте сообщения, вынесенного в эпиграф вдруг обнаруживается почти не закамуфлированная цитата из «Облака в штанах» («Daj, Marija» [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с., с.444]), да еще и с двусмысленным комментарием: «Izvestno ved, chem eto konchaetsja!» [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с., с. 444], – который в равной мере может быть отнесен и к житейски-любовному сюжету, и к сюжету поэмы Маяковского, и, наконец, в автометаописательном ключе – к сюжету сборника Кибирова, причем все три варианта толкования неизбежны и, дополняя друг друга, в конце концов приводят к мысли о нераздельности-неслиянности жизни и поэзии.
Продолжением этой мысли становится своеобразный – и тоже автометаописательный – лейтмотив сборника, заявленный уже в первом стихотворении, – мотив оценки жизненного сюжета с литературной точки зрения (каковая изначально, в духе акмеизма, задается как эталонная). Так, автокомментарий к разворачивающемуся сюжету (жизненному, прежде всего) в стихотворении «Ну, началось! Это что же такое?..» звучит следующим образом:
Это сюжет для гитарного звона,
или для бунинского эпигона,
случай вообще-то дурнейшего тона –
пьянка. Потрепанный хлюст.
Барышня. Да-с, аппетитна, плутовка!..
Он подшофе волочится неловко,
Крутит седеющий ус. [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с., с.446].
Характерно, что «моветонность» описываемой ситуации обусловлена в равной степени как ее житейской, так и эстетической опошляющей банальностью. При этом литературная «второразрядность» (низкий жанр «гитарного звона», вторичность эпигонства) даже более подчеркнута и конкретизирована (будучи зафиксированной в первую очередь), чем житейская. Далее вновь литературный критерий становится способом уточнения оценки житейского сюжета, который уже не воспринимается как банально-пошлый – любовь предстает во всей своей ослепительности, а ирония обращается уже только к самому стареющему «герою»:
Тут уж не Блок – это Пригов скорее!
Помнишь ли – « Данте с Петраркой своею,
Рильке с любимою Лоркой своею»?..
Столь ослепителен свет… [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с., с.446].
При этом первое прямое обращение в сборнике к его героине представляет собою предложение вспомнить цитируемые строки Пригова («Помнишь ли…»), так что совместная «литературная память» выступает в роли общей интимной памяти (по аналогии с: «Помнишь ли ты, как улыбалось нам счастье?..»).
И не только завязка любовного сюжета сборника, но и прогнозирование его завершения происходит тоже в направлении, задаваемом поэзией, в своеобразной и хорошо памятной по истории Серебряного века логике подчинения жизни искусству, выстраивания жизненного «сценария» по законам, диктуемым эстетическими критериями:
Черной ночкой по белому снегу
я уйду от тебя навсегда,
в горе горькое брошусь с разбегу,
пропаду без стыда и следа.
Провожают меня до заставы,
наливают мне на посошок,
подпевают мне пьяной оравой
и Некрасов, и Надсон, и Блок! [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с., с.450]
Далее, кроме заданной литературой логики развертывания любовного сюжета, примечательно в сборнике постепенное уточнение «статуса» героини – не только как объекта любовных (к тому же, неразделенных) переживаний героя, но и как «читательницы» («Ну что, читательница? Как ты там? Надеюсь…» [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с., с. 457].
Драматизм любовного «противоборства», таким образом, дублируется драматизмом воплощения исконной оппозиции «поэт – читатель», и неразделенность чувства прямо отождествляется с непонятостью поэта и его одинокой тоской по читателю:
Я хочу быть понят тобой одной.
А не буду понят, так что ж –
постараюсь быть понят родной страной.
Это проще гораздо, ведь ей, смурной,
можно впарить любую ложь. [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с., с.396]
При этом героиня выступает в роли не просто «неблагосклонной» читательницы, но ее образ порой на грани пародирования перекликается с пушкинскими же образами строгой наставницы из «В начале жизни школу помню я…» и даже «академика в чепце». Немецкая педантичность и академизм, холодный интеллектуализм «красавицы, предпочитавшей Феба Купидону» [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с., с.451], всячески подчеркиваются как определяющие черты суровой «Госпожи» влюбленного нового трубадура, и его жалобы, таким образом, получают дополнительное литературное «обоснование», поскольку являются воплощением канона куртуазной лирики. И бунт героя против холодности героини явственно облекается в попытку «бунта» против канона возвышенно-платонической любви в мировой литературе. Причем этот «бунт» облекается в классическую форму сонета, традиционно в творчестве Данте и Петрарки репрезентирующую тему платонической любви, и к тому же еще снабжается сугубо филологическим названием «Заявка на исследование». Потенциальное «разрушение» платонического канона, столь вожделенное для героя, сразу мыслится не только как воплощение заветной мечты в его жизни , но и как историко-литературный «эксперимент»:
Когда б Петрарке юная Лаура
взяла б да неожиданно дала –
что потеряла б, что приобрела
история твоей литературы?
….. ………………………….
Ведь интересно? Так давай вдвоем
мы опытным путем ответ найдем! [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с., с.461]
При этом апелляция к «историко-литературной» аргументации, призванной наконец побороть холодность героини, обусловлена филологической профессией последней и, таким образом, представляет собой попытку убеждения героини близкими ей аргументами.
В связи с филологической профессией героини, подчеркиваемой в сборнике при всяком удобном случае, возникает и другой специфический обертон – это своеобразная игровая зеркальная симметрия ролей героев: он – субъект переживания и объект исследования, она – наоборот. Отсюда – уже за пределами этого сборника, но в непосредственно продолжающем его «Юбилее лирического героя» – сакраментальный вопрос:
Кто ж Галатея? Кто Пигмалион?
И кто кого безжалостно ваяет? [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с., с.490]
Порабощенность героя безответным чувством, как и подобает для насквозь «пропитанного» филологией текста, находит свое воплощение не только в прямом лирическом излиянии чувств, но и в автометаописательных приемах. Так, в сборнике герой часто становится на точку зрения героини, и тогда его речь, в соответствии с бахтинской теорией романного разноречья, полнится выражениями, явно принадлежащими речевой сфере героини (дидактическая и научная лексика, а в процитированной выше «Заявке на исследование» это и соответствующая логика), и даже самого себя он начинает мыслить в рамках литературоведческой категории лирического героя – как бы со стороны, точнее, со стороны героини:
И смешон лирический сей герой,
как сентябрь плешив,
как вареник ленив, как Фарлаф хвастлив.
Сих страстей надрыв
так претит тебе, Ташенька. Я молчу,
губы закусив. [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с., с.476 - 477]
И «молчу» поэта в последней строке, и его порабощение не только героиней, но и ее речевой и оценочной сферами поясняются в этом же стихотворении уже не литературными, а эмоциональными причинами: «Сам не свой я давно уже, весь я твой» [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с., с.476].
И, наконец, в стихотворении «Большое спасибо, Создатель…», завершающем собою сборник «Юбилей лирического героя» и играющем роль «промежуточного итога», подводимого Кибировым по юбилейному поводу, «филологическая» оценка его жизни и стихов (что для него неразделимо), принадлежащая героине, полемически сополагается с их оценкой высшим судом, гораздо более милосердным, но тоже судящим слова, как дела:
Пускай уж филолог Наташка
пеняет на то, что пусты
и так легковесны бумажки
с моими словами, но Ты,
но Ты-то ведь знаешь, конечно,
ты ведаешь, что я творю. [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с., с. 501 - 502].
Слово и дело сливаются здесь наиболее очевидно в контекстуальной семантике слова «творю»: оно здесь указывает на библейскую идиому, в которой «творить» значит «действовать», но также – в ближайшем контексте суда над стихами/словами, о котором речь идет в предыдущей строфе, – означает (с естественным оттенком самоиронии) «писать стихи» и – более того – «жить стихом».
Так исподволь в кибировском сборнике переплетаются, не смешиваясь, «филологическая» и «лирическая» интенции, а автометаописательность становится не только приемом, но и формой выражения чувства. Пространство же русской и мировой поэзии «интимизируется», соединяясь с жизненным пространством переживаний героя Кибирова.
Пространство русской литературы – основное культурное пространство, воздухом которого только и может дышать кибировский лирический герой не только в сборнике «Amour, exil...». Русской поэзией для него в целом определяется модус собственного существования, в ней же находится и бесспорное историческое оправдание России. И та, и другая идеи кратко сформулированы, например, в «Прологе» к «Русской песне»: «Но мне порукой Пушкин твой, // и смело я себя вверяю» [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с., с. 109], – и далее в самой «Русской песне»: «Ведь вправду страны я не знаю, // где было б так вольно писать, // где слово, в потемках сгорая, // способно еще убивать» [Кибиров Т. «Кто куда – а я в Россию…». – М.: Время, 2001. – 512 с., с. 116].
В связи с последним процитированным фрагментом отметим очередную перекличку с гумилевским «Словом», в котором сакральное Слово обладает именно, как в Библии, властью над жизнью и смертью. У Кибирова, однако, здесь слышится не только напоминание о сакральной природе Слова, но и отсылка к многовековой русской традиции, с ее повышенной авторитетностью слова в обществе, которым обусловлена как почетная для писателя в России репутация «учителя жизни», так и, в случае оппозиционности писателя по отношению к власти, реальная и нередко смертельная опасность, навлекаемая на него именно его словом. Здесь уже явно звучит перекличка с известной саркастической репликой Мандельштама: «…поэзию уважают только у нас – за нее убивают. Ведь больше нигде за поэзию не убивают» [Мандельштам Н. Я. Воспоминания. Книга первая. – Париж: YMCA-PRESS, 1982. – 432 с., с. 167].
На идее сакральной природы слова и проблеме логоцентризма в связи с творчеством и акмеистов, и Кибирова, и других современных поэтов следует остановиться подробнее, потому что идея эта получает в последние годы в русской поэзии новое звучание, актуализируясь именно в полемике с постмодернистским «профанным» взглядом на природу слова.
Автор: Т.А. Пахарева