С периферийным, маргинальным статусом субъекта в мире, так же как и с тенденцией к размыканию «я», расширению границ субъектности, связаны функции цитат у Кенжеева. Пространство цитирования становится пространством выхода из «я» к «я/мы», в котором одновременно как преодолевается замкнутость личного «я», так и реализуется позиция «маргинала», слово которого наделено такой же маргинальностью, вторичностью; оно всегда – отзвук чужого и априори более значимого, «первичного» слова.
Эта позиция достаточно четко может быть прослежена, например, в таких разных по общему замыслу и пафосу стихах, как «Пелевину» и «Мне снилась книга Мандельштама…».
Эти стихи объединены (помимо очевидного ритмического сходства), прежде всего, идеей чужого слова как источника метафизических прозрений героя о преодолении смерти и вечной гармонии. В «Пелевину» характеризующий себя в русле все той же «маргинальности» как «дурака жестокого» герой именно через впечатление от «книжки славной» и воспоминание о «ничьих» строках приходит к возвышенно-энтузиастическому предчувствию вечной жизни:
Я повторяю про себя
ничьи, ничьи, должно быть, строки –
еще мы бросим чушь молоть,
еще напьемся небом чистым,
где дарит музыку Господь
блудницам и кокаинистам [Кенжеев Б. Из семи книг: Стихотворения. – М.: Издательство Независимая Газета, 2000. – 256 с., с. 211].
Надо думать, что «блудница и кокаинист» – это аллюзивная отсылка не только к тексту «Чапаева и Пустоты», но и к катарсическому финалу «Преступления и наказания», с его склонившимися над Евангелием «убийцей и блудницей», а также к гумилевскому «Я и Вы», в котором герой отказывается от «протестантского прибранного рая» ради того, «где разбойник, мытарь // И блудница крикнут: вставай!» [Гумилев Н. С. Соч.: В 3-х т. – М.: Худ. лит., 1991., т. 1, с. 213].
В «Мне снилась книга Мандельштама…» такой же духовный взлет от переживания собственной мизерабельности к прозрению о вечных истинах происходит благодаря переживанию слова Мандельштама как «победившего смерть слова» (по ахматовской формуле). Причем эти «вечные истины» предстают как, прежде всего, картина иерархически обустроенного мироздания, в котором все пребывает на своем месте – «в прославленном порядке» и в соответствии с «незыблемой скалой» ценностей:
Мне снилась книга Мандельштама
(сновидцы, и на том стоим),
спокойно, весело и прямо
во сне составленная им.
Листая с завистью корявой
написанное им во сне,
я вдруг очнулся – Боже правый,
на что же жаловаться мне?
Смотри, и после смерти гений,
привержен горю и труду,
спешит сквозь хищных отражений
провидческую череду –
под ним гниющие тетрадки
гробов, кость времени гола,
над ним в прославленном порядке
текут небесные тела –
звезда-печаль, звезда-тревога,
погибель – черная дыра,
любовь – прощальная сестра,
и даже пагуба – от Бога… [Кенжеев Б. Из семи книг: Стихотворения. – М.: Издательство Независимая Газета, 2000. – 256 с., с. 227]
В связи с субъектным строем этого стихотворения подробнее рассмотрим, как происходит в нем присвоение/отчуждение слова, как бы постоянно пересекающего границу между «своим» и «чужим»: ведь слово, увиденное героем во сне, – это по определению «его» слово, оно не может быть «чужим», поскольку порождено подсознанием героя.
В то же время оно изначально воспринято им как пришедшее извне (опять-таки, в соответствии с воззрениями на слово как «самодействующую» в мире силу), как «написанное им» (Мандельштамом) – но в то же время, хоть и «им», но «во сне» героя, а не Мандельштама. Субъект-сновидец, одновременно воспринимающий это слово и как порождение собственного подсознания, и как мандельштамовское, все время сам «двоится» на грани отождествления с поэтом, которого он вполне мог бы считать своим «идеальным я».
Таким образом, пространство интертекстуальности позволяет оксюморонно сочетать разнонаправленные интенции – к «маргинализации» героя и, наоборот, к созданию единого субъектного пространства «я/мы», в котором герой включен в «орбиту» вечного слова, «вечной строки».
Автор: Т.А. Пахарева