Подведем итоги. В зрелой поэзии Ахматовой и Мандельштама чувство историзма проявляется, прежде всего, как эстетическая реакция на катастрофические события современности (I мировая война, революция 1917 г., террор 1930-х гг., II мировая и Великая Отечественная войны). Катастрофический ход истории воспринимается в их поэзии как деформирующее мир и человека начало, и принцип деформации получает многостороннее воплощение в художественном мире и Ахматовой, и Мандельштама.
Этот принцип реализуется, прежде всего, в поэтике телесности у обоих поэтов. При этом одна из самых выразительных деформаций происходит в рамках мотива Слова-плоти – традиционного акмеистического мотива. Слово, по выражению Мандельштама, делит участь хлеба и плоти – страдание, и в поэзии – особенно в ахматовской – мотив физических мучений, претерпеваемых словом, становится постоянным.
Выражение проблематики бытия в истории через поэтику телесной деформации свойственно и И. Бродскому. Находит свое развитие у него и мотив слова-плоти, но в поэзии Бродского он выводится из актуального для акмеистов контекста христианской идеи жертвы и сопрягается с более созвучной Бродскому идеей тождества слова и его носителя (такое тождество развивается у Бродского на основе его общих представлений о взаимодействии между языком и личностью, об определяющем воздействии языка на личность).
Таким образом, меняя культурный контекст, которым обусловлен мотив слова- плоти (если представить эту смену контекстов эмблематично, то можно сказать, что к Евангелию от Иоанна как вечному источнику этого мотива у Бродского добавлены источники актуальные – вроде гипотезы Сепира – Уорфа), Бродский осовременивает звучание этого мотива, актуализирует его связь с эпохой и, тем самым, реализует в мотиве слова плоти принцип историзма. Аналогичными содержательными трансформациями по отношению к акмеистам отмечены у Бродского и общие с ними мотивы связи времен и смены поколений.
Продуктивно развиты акмеистические принципы историзма и в позднем творчестве В. Кривулина, исходящем из концепции «человеческого измерения в истории», коррелирующей с акмеистической «тягой к историческому бытию». В проблематике «человеческого измерения истории» у Кривулина, в сопоставлении с акмеистами, как и у Бродского, обнаруживается выразительное смещение акцентов. Если в катастрофическом пространстве истории поздняя поэзия акмеистов реализует стратегию противодействия деформирующему влиянию истории (Мандельштам говорит именно в этом смысле о том, что «гиератический… характер поэзии обусловлен убежденностью, что человек тверже всего остального в мире» [Мандельштам О. Соч.: В 2-х т. – М.: Худ. лит., 1990., т.2, с. 186]), то у Кривулина и человек, и слово в посткатастрофическом мире уже не наделены акмеистическим запасом прочности, маркирующим «героическую эпоху» в жизни слова (Мандельштам); «стихи после стихов» у Кривулина становятся адекватным отражением дегероизированного состояния мира в постисторическом пространстве.
Наконец, особого рода модель человеческого измерения истории формируется в «элегическом эпосе» Ахматовой – Рейна. Наследуя общие ахматовские принципы воссоздания исторической эпохи средствами личной памяти, Е. Рейн обогащает поэтику «элегического эпоса», активно используя в своем творчестве кинематографические приемы и превращая кинематограф в основной культурный код, с помощью которого пространство личной памяти претворяется в пространство эстетическое.
Автор: Т.А. Пахарева
Предыдущая статья здесь, продолжение здесь.