Как и у Бродского, у Мандельштама здесь основные функции возложены на телесные образы; основная «среда», в которой разворачивается сюжет о гибельной любви, – вода; есть и мотив гибели слова («не звучит утопленница-речь»), и мотив жертвы во имя любимой, готовность к которой у обоих поэтов выражена с помощью формулы «за тебя» («наглотаюсь в лесах за тебя свинцу» у Бродского; «за тебя кривой воды напьюсь» у Мандельштама).
На этом фоне в стихотворении Бродского мандельштамовскими интонациями начинают отдавать многие фрагменты: это и часто встречающийся, почти «тотемный» для Мандельштама, хотя и зловещий (связанный с кривдой – см. об этом: [Левин Ю. И. Избранные труды. Поэтика. Семиотика. – М.: Языки русской культуры, 1998. – 824 с., с. 39]) эпитет «кривой», и обращение «дружок», в общем интонационном строе последних двух строф стихотворения Бродского прочитывающееся отголоском «Куда как страшно нам с тобой…». Мандельштамовское стихотворение оканчивается интонацией мягко элегической: «А мог бы… Да, видно, нельзя никак…», и она же воспроизведена и у Бродского: «Я бы всплыл пред тобой… Но, видать, не судьба…».
Таким образом, и технология использования телесных образов, и в большой степени сам состав телесных метафор у Бродского существенно совпадает с мандельштамовским и отчасти ахматовским телесным кодом (в связи с Ахматовой у Бродского в его телесной метафорике нужно было бы рассматривать не только мотив общности судьбы слова и плоти, характерный, впрочем, и для Мандельштама, но также, прежде всего, мотив окаменения и вообще трансформации живого в неживое. И ахматовский мотив окаменения, о котором говорилось в связи с «Лотовой женой» и «Реквиемом», и существенная в ее художественном мире оппозиция «живое/неживое», конечно, учтены в поэтике сходных мотивов у Бродского).
Однако это сходство в воплощении категории телесности у акмеистов и Бродского реализовано на фоне существенного отличия их общемировоззренческих позиций. Там, где у Мандельштама все же возникает «Мария, – гибнущим подмога», у Бродского такого спасения не предвидится. Вместо спасительной «Марии» есть только «дружок», последней милостью от руки которого будет стирающий жест. Ахматова уже обронила в одном из стихотворений, что «кровью пахнет только кровь». Но она же не сомневалась и в том, что «Господь сохраняет все». Классическая перспектива вечности и преодоления смерти была выстроена и в ее, и в мандельштамовской поэзии («Цветы бессмертны, небо целокупно, // И все, что будет, – только обещанье»). Бродский снимает эту перспективу и вместо нее говорит об «апофеозе частиц» как единственном «обещанье» такого рода. Эта безнадежность, в которой кровь, пахнущая «только кровью», никогда не претворится в вино, и делает Бродского, по мнению О. Седаковой, «классическим выразителем неклассического состояния» [Седакова О. А. Кончина Бродского // Лит. обозрение. – М., 1996. – № 3. – С. 11 – 15, с. 15]. Язык же, на котором выражается это состояние, во многом сохраняет общность с ахматовско-мандельштамовским. В этом смысле отчасти можно согласиться с мнением Ю. и М. Лотманов о том, что «поэзия Бродского антиакмеистична: она есть отрицание акмеизма А. Ахматовой и О. Мандельштама на языке Ахматовой и Мандельштама» [Лотман Ю. М., Лотман М. Ю. Между вещью и пустотой (Из наблюдений над поэтикой сборника Иосифа Бродского «Урания») // Лотман Ю. М. О поэтах и поэзии. – СПб.: Искусство – СПБ, 1996. – С.731 – 746, с. 731].
Автор: Т.А. Пахарева