Сделаем выводы. Главной особенностью акмеистического типа субъектности, по нашим наблюдениям, становится развитие таких ее форм, которые отражают процесс воздействия времени, эпохи на человека; субъект воплощается в акмеистической поэзии в «историзированной» ипостаси.
Если классическая поэзия демонстрирует восприятие возрастных перемен без отчуждения своего прошлого «я» (у Пушкина тот, кто помещен в «телегу жизни», остается единым собой, лишь время движется по-разному), то «постклассическая» (не только акмеисты, но и Ходасевич, например («Я»)) предпочитает интерпретировать эти перемены как замену прежнего «я» новым.
В связи с функционированием в современной поэзии «социального (или, по терминологии Гройса, «документального») я» имеет смысл особо отметить творчество Л. Лосева, в котором обращение к формам «документальной» идентичности (осуществляемое с подразумеваемой позиции некоего иного, «внутреннего я») становится едва ли не основным приемом конституирования субъектности. Так, поэт оперирует в стихах разных лет формами, прежде всего, национальной и профессиональной идентичности, но не обходит стороной и упомянутые выше «школьную» и «армейскую» ипостаси «документального я», а также весьма интенсивно использующуюся в современной поэзии «эмигрантскую» составляющую этой «документальной» идентичности.
Следует также подробнее остановиться на теме маргинализации позиции субъекта в поэзии как акмеистов, так и Б. Кенжеева. Если в современной поэзии маргинальная позиция субъекта оказывается обусловленной прежде всего общей логикой движения к «постгуманистическому» состоянию мира, в котором человек уже никак не претендует на то, чтобы быть мерой всех вещей, то тяготение к маргинальности в субъектной позиции поэтов-акмеистов обусловлено двояко: и их вовлеченностью в общеисторический дегуманизирующий процесс «настоящего Двадцатого века», и отчетливо обозначившейся с самого начала маргинальностью литературной позиции акмеизма.
Об актуальности для поэзии Кенжеева религиозного контекста и его связи с субъектным строем кенжеевской лирики следует сказать особо, не только в связи с интертекстуальностью. На наш взгляд, связь между субъектными особенностями поэзии Кенжеева и религиозной основой его мироощущения аналогична той связи, которую мы отмечали выше в творчестве поэтов-акмеистов: картина мира центрируется вокруг идеи Бога, а поэтический субъект занимает периферийную позицию в общей картине, реализуя в этой позиции идею христианского смирения, самоумаления.
Другое явственное подтверждение того, что интертекстуальность для Кенжеева становится способом размыкания субъектности именно в контексте религиозного слияния собственного «я» с «соборным», общечеловеческим «я», – это, например, стихотворение «Потому что в старых книгах жизнь ушедшая болит…», в котором поэтическое воспоминание о Христе и его учениках облекается в настолько расширенно-интертекстуальную форму, что трудно даже перечислить все стихи, которые могли бы считаться претекстами этого стихотворения.
Представляется необходимым далее рассмотреть и иные проявления цитатности в поэзии Кенжеева в связи и с ее субъектным строем, и с ее духовным вектором – тем более, что с этим духовным вектором специфика субъектности оказывается связана напрямую.
С периферийным, маргинальным статусом субъекта в мире, так же как и с тенденцией к размыканию «я», расширению границ субъектности, связаны функции цитат у Кенжеева. Пространство цитирования становится пространством выхода из «я» к «я/мы», в котором одновременно как преодолевается замкнутость личного «я», так и реализуется позиция «маргинала», слово которого наделено такой же маргинальностью, вторичностью; оно всегда – отзвук чужого и априори более значимого, «первичного» слова.
Если говорить не только о Кенжееве, то в творчестве многих современных поэтов можно обнаружить аналогичную редукцию субъекта в соединении с приданием слову (языку) статуса активно действующей бытийственной силы. Один из самых ярких примеров – стихотворение Л. Лосева «Или еще такой сюжет…».
Исходя из тезиса о сверхзначимости мандельштамовских принципов поэтики для творчества Кенжеева, обратимся к анализу тех особенностей субъектного строя его лирики, которые также позволяют говорить о близости кенжеевской поэтической системы не только поэзии Мандельштама, но и всей акмеистической парадигме.
Попытаемся теперь проанализировать тенденцию к размыканию субъектности в творчестве еще одного современного поэта, несомненно, могущего считаться одним из наиболее ярких продолжателей линии семантической поэтики (и, в частности, поэтики позднего Мандельштама) в сегодняшней литературе.
Близкие акмеистическим формы ослабления субъектности, при сохранении (как и у акмеистов) личностной определенности, личностной центрированности художественного мира обнаруживает в поэзии И. Бродского В. Полухина, которая пишет: «Современные поэты далеко ушли от эталонного персонажа, от образа поэта судьбы, поэта Пророка, в разной степени идентифицируемого с автором» [Полухина В. Метаморфозы «я» в поэзии постмодернизма: двойники в поэтическом мире Бродского // Slavica Helsingiensia. 16. Studia Russica Helsingiensia et Tartuensia. V. Модернизм и постмодернизм в русской литературе и культуре. – Helsinki, 1996., с. 392].
Процесс «самоустранения» субъекта в акмеистической поэзии скорее отмечен пафосом объективации положения «я» в общей картине мира: «я» поэта перестает быть ее центром, оно осмыслено как «одно из многих». Оно уже не отличается «тотальностью» присутствия в мире, как это было свойственно теургическому «я» символистов, а скорее помещается на периферии общей картины, чему свидетельством может быть общее смещение ракурсов в поэзии акмеизма: «периферийность», фрагментарность экзистенциального опыта «я» порождает столь же фрагментарную картину мира в целом.
Религиозным измерением субъектной сферы у акмеистов обусловлена еще одна важная черта, связанная с тенденцией к редуцированию субъекта, уходу от «геройного» «я»: осмысление своей судьбы и своей личности, при всей ее индивидуальной определенности и неповторимости, не как исключительной, а как одной из многих – начиная от ахматовских множественных формул такой «всеобщности» своей судьбы («Много нас, таких бездомных», «То, что я делаю, способен делать каждый», «Вместе с вами я в ногах валялась // У кровавой куклы палача» и т.д.) до гумилевского признания заурядности своих страданий в сравнении с Евангельской мерой...
И признание языка самостоятельным субъектом поэтического творчества, и другие происходящие в современной поэзии процессы, связанные с переструктурированием субъектной сферы, как представляется, произрастают из кардинального сдвига в отношениях «слово – мир – субъект», произошедшего уже в поэзии акмеистов.
Данная проблема может быть рассмотрена в русле общей эволюции современной поэзии к размыканию субъектного пространства, в контексте темы «кризиса персональности» в современном искусстве.