После  Ахматовой  и  Мандельштама  взаимодействие  со  временем  в  контексте катастрофы в наиболее полной мере отражено и в лирическом герое  И.  Бродского.  Со  свойственным  ему  стоицизмом  Бродский  пытается  выработать  позицию  внутреннего  сопротивления  катастрофизму  времени,  подразумевая под этим не столько вызов своей эпохе, попытки поединка с ней,  сколько  мужественное  игнорирование  ее,  то,  что  Ахматова  определяла  как  «великолепное презренье». «Я жизни своей не люблю, не боюсь, // я с веком  своим ни за что не борюсь» [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно- просветительское общество  «Пушкинский фонд». Издательство  «Третья  волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995, т.  1, с.  190], – сформулировал он в качестве  кредо еще  в  1962  году.

Он говорит в одном из  интервью  о позиции людей  своего поколения: «Им действительно выпал отвратительный жребий, всем им  в этом веке, тем, кто имел несчастье родиться в двадцатые и тридцатые годы, –  война  и  все  прочее.  Все  равно  я  думаю,  что  некоторые  из  них  слишком  носились  со  своими  несчастьями  и  катастрофами.  Они  в  каком-то  смысле  преуспевали за счет этого, они строили вокруг этого свою идентичность… Ведь  идентичность  поэта  должна  строиться  скорее  на  строфах,  а  не  на  катастрофах…» [Бродский  И.  Большая  книга интервью.  Второе,  исправленное  и  дополненное издание. – М.: Захаров, 2000. – 704 с., с. 70]. Этой сосредоточенности на собственных несчастьях  Бродский  противопоставлял  позицию  сдержанности,  которую  считал  унаследованной  от  Ахматовой:  «Главный  урок,  воспринятый  мною  от  знакомства  с  Ахматовой как  с  человеком  и  как  с  поэтом,  –  это  урок  сдержанности – сдержанности по отношению ко всему, что с тобой происходит  – как приятное, так и неприятное. Этот урок я усвоил, думаю, на всю жизнь. В этом смысле я действительно ее ученик. Во всех остальных я не сказал  бы  этого;  но  в  этом  отношении  –  и  оно  решающее  –  я  вполне  достойный  ее  ученик» (цит. по:  [Полухина В. «Я входил вместо дикого зверя в клетку…» // Как работает  стихотворение  Бродского.  Сборник  статей.  –  М.:  Новое  литературное  обозрение, 2002. – С. 133 – 158, с.  155]). Отказ от спекуляций на тему катастрофизма  современности не означает однако игнорирования Бродским того драматизма,  который сопровождает взаимодействие человека со временем. В интервью Дж.  Глэду  он  говорит:  «…то,  что  меня  более  всего  интересует  и  всегда  интересовало на свете…,  –  это время и тот эффект, какой  оно оказывает  на  человека,  как  оно  его  меняет,  как  обтачивает,  то  есть  это  такое  вот практическое время в его длительности. Это, если угодно, то, что происходит с человеком  во  время  жизни,  то,  что  время  делает  с  человеком,  как  оно  его  трансформирует» [Бродский  И.  Большая книга  интервью.  Второе,  исправленное  и  дополненное издание. – М.: Захаров, 2000. – 704 с., с. 110].   

Одно из первых уточнений Бродского по существу пребывания героя его поэзии во времени – это поэма «Гость» (1961 г.). Две основных метафоры, в которых (между полюсами которых) развернут мир поэмы, – это дом (комната) и разведенный мост. Разъединенное пространство    определяет собой композицию поэмы: вся она развернута между двумя обрамляющими образами  разведенных мостов («Вдали Литейный мост. Вы сами видите – он крыльями разводит»,  – этот  образ  завершает пространство  «улицы»  в первой главе, и: «Разводятся  мосты,  ракеты,  киноленты,  переломы…»  –  в  конце   последней  главы).  Мост  как  символ  перехода  из  одного  мира  в  другой,  как  образ  соединения  разных  миров  меняет  свою  традиционную  семантику  на  прямо  противоположную. И как гость здесь является «Гостем Времени», так и мост – тоже скорее  темпорален,  чем  буквально  пространствен. Пространство прочного, закрепленного бытом  и  твердым  жизненным укладом Дома  здесь  оказывается фикцией:       

Вот комната, не знавшая детей,       

Вот комната родительских кроватей.          

А что о ней сказать? Не чувствую ее,       

Не чувствую, могу лишь перечислить [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно- просветительское общество  «Пушкинский фонд». Издательство  «Третья  волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995, т. 1, с. 57]. 

Образ комнаты, «не знавшей детей», перекликается с сонетом Гумилева о Дон  Жуане ( «Я вспоминаю, что, ненужный атом, // Я не имел от женщины детей //  И никогда не звал мужчину братом»), но не имеет того оценочного  пафоса,  который  есть  в  стихотворении  Гумилева.  Разрыв  цепи  поколений  в  поэме  Бродского  самодовлеющ,  он  не  требует  восстановления.  Главной  экзистенциальной  ролью  является  роль  Гостя,  уже  в  этой  ранней  поэме  предрешая развитие в поэзии Бродского ее едва ли не магистрального мифа о состоянии  свободы  как  состоянии  перемещения  в  пространстве,  незакрепленности в  нем  – упоминавшегося выше мифа о  «кочевнике». Если  проецировать  позицию  Бродского  в  этой  поэме  на  поэзию  его  учителей  в  Серебряном веке, то между акмеистической позицией «склеивания» позвонков  двух  столетий,  восстановления  прерванных  временных  цепей  и  цветаевской  позицией  Отказа  и  ее  же  образом  «гостя  случайного»  в  своем  времени,  Бродский безусловно оказывается в  «силовом поле» Цветаевой. Ее Гаммельн,  проглядывающий  за  Петербургом  в  поэме  Бродского,  окончательно  канонизирует    образ  Гостя  –  Крысолова,  которым  предрешен  разрыв  с  пространством (временем) Дома, семьи, с непрерывностью цепи поколений:      

Здесь родина. Здесь – будто без прикрас,       

Здесь – прошлым днем, и нынешним театром,       

Но завтрашний мой день не здесь. О, завтра,       

Друзья мои, вот комната для вас [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно- просветительское общество  «Пушкинский фонд». Издательство  «Третья  волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995, т. 1, с. 56].

Гость, пилигрим, тот,     

Кто прожил жизнь, однако же не став     

Ни жертвой, ни участником забав,     

В процессию по случаю попав [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно- просветительское общество  «Пушкинский фонд». Издательство  «Третья  волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995, т. 1, с. 96], – это главный герой молодого Бродского. В его стихах  60-х  г.г.  многие автометаописательные  приемы  направлены на создание впечатления отрывочности, случайности,  фрагментарности (заглавия, автокомментарии в текстах стихов, синтаксис).  И соответствующее этому герою и этой поэтике  кредо сформулировано в «Отрывке» («Я не философ. Нет, я не солгу…») 1964  г.:                                

Я не гожусь ни в дети, ни в отцы.       

Я не имею родственницы, брата.       

Соединять начала и концы        

Занятие скорей для акробата [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно- просветительское общество  «Пушкинский фонд». Издательство  «Третья  волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995, т. 1, с. 397]

Опять пятистопный ямб, отрицательные конструкции «не гожусь», «не имею»,  рифма  на  «брата»  напоминают  о  гумилевском  Дон  Жуане  –  и  опять  с  противоположным оценочным пафосом, с безоговорочным отказом «соединять  начала и концы».  

«Эстафета поколений» же – это память о том, что уже не существует:    

Вот так по старой памяти собаки     

На старом месте задирают лапу.     

Ограда снесена давным-давно,     

Но им, должно быть, грезится ограда.     

Их грезы перечеркивают явь.     

…………………………………     

Вот это и зовут: «собачья верность».     

И если довелось мне говорить     

Всерьез об эстафете поколений,     

То верю только в эту эстафету.     

Вернее, в тех, кто ощущает запах [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно- просветительское общество  «Пушкинский фонд». Издательство  «Третья  волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995, т. 2, с. 12].  

Отрывочность  (мозаичность)  пребывания  во  времени  оформляется  постепенно в одну из основных метафор Бродского – метафору маятника (См. о  ней:  [Ранчин А. «На пиру Мнемозины»: Интертексты Бродского. – М.: Новое  литературное обозрение, 2001. – 464 с.,  с.  41]).  Впервые  она  выходит  на  первый  план  в  финале  «Рождественского романса»: «как будто жизнь качнется вправо, // качнувшись  влево», – и сразу вписывается в ряд метафизических образов поэзии Бродского.   Маятник становится  композиционным  принципом и основой  образного  ряда  поэмы «Зофья», тем самым подтверждая свой статус лейтмотива в его поэзии  начала  60-х.  Перечислительный  ряд,  развернутый  в  финале  поэмы,  подтверждает  особую  онтологическую  значимость  образа  маятника,  в  семантике  которого  выделен  не    только  смысл  ритмического  чередования  сущностных  начал  жизни,  вписывающий  образ  маятника  в  ряд  метафор  «вечного возвращения», но и заключенная в звукообразе слова «маятник» идея  обреченности страданию, «маете»:

Ты, маятник, душа твоя чиста,   

Ты маятник от яслей до креста…   

………………………………….   

Ты маятник внизу и наверху,    

Ты маятник страданью и греху,   

Ты маятник от уличных теней   

До апокалиптических коней [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно- просветительское общество  «Пушкинский фонд». Издательство  «Третья  волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995, т. 1, с. 182].    

Принцип  маятника,  не  останавливающегося  ни  в  одной  их  полярных  точек своего движения, воплощен и в образе героя-изгоя,  «постороннего», не  возвращающегося в родные места:     

Не жилец этих мест,      

Не мертвец, а какой-то посредник,     

Совершенно один     

Ты кричишь о себе напоследок:     

Никого не узнал,     

Обознался, забыл, обманулся,     

Слава Богу, зима. 

Значит, я никуда не вернулся [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно- просветительское общество  «Пушкинский фонд». Издательство  «Третья  волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995, т. 1, с. 220].   

Незакрепленность маятника в пространстве-времени становится  обозначением незакрепленности героя поэзии Бродского в самом бытии. Если в эссе это «меньше, чем единица», то в поэзии это Одиссей-Никто (об оппозиции  «я»  и  «никто»  в  художественном  мире  Бродского  в  связи  с  «маятниковой»  природой  его  поэтического  мышления  см.:  [Служевская И. Поздний Бродский: путешествие в  кругу идей  // Иосиф  Бродский и мир. Метафизика. Античность. Современность. – СПб.: АОЗТ  «Журнал «Звезда», 2000. – С. 9 – 35,  с.  17];  о  «никто»  как  лирическом герое Бродского – [Ранчин А. «На пиру Мнемозины»: Интертексты Бродского. – М.: Новое  литературное обозрение, 2001. – 464 с., с.  33]; [Баткин  Л.  Тридцать  третья  буква:  Заметки  читателя  на  полях  стихов  Иосифа Бродского. – М.: Российск. гос. гуманит. ун-т, 1997. – 333 с., с. 296]). Ответ хитроумного  Улисса  циклопу  буквально  принят  в  индивидуальном  мифе  Бродского  об  Одиссее – царе без царства, отце без сына:     

И восходит в свой номер на борт по трапу     

Постоялец, несущий в кармане граппу,     

Совершенный никто, человек в плаще,

Потерявший память, отчизну, сына… [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно- просветительское общество  «Пушкинский фонд». Издательство  «Третья  волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995, т. 2, с. 318]                  

И если кто-нибудь спросит: «кто ты?» ответь: «кто я,     

Я – никто», как Улисс некогда Полифему [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно- просветительское общество  «Пушкинский фонд». Издательство  «Третья  волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995, т. 3, с. 169].

С течением времени с метафорой маятника связывается не только общая  мифология изгойства у Бродского, но и миф о разлученности отца и сына – еще  один индивидуально осмысленный вариант идеи разрыва связи времен. Этот  мотив развит в его поэзии и в биографическом, и в сакральном планах (как в  «Реквиеме» Ахматовой). Начало развертыванию мифа об обоюдном сиротстве  отца  и  сына  положено  в  «Исааке  и  Аврааме»,  где  библейское  испытание  готовности  к принесению в  жертву  сына  в  истории,  развернувшейся уже  за  пределами Ветхого Завета,  оборачивается вечным жертвоприношением:     

И Снова жертвА на огне Кричит:     

Вот то, что «ИСААК» по-русски значит [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно- просветительское общество  «Пушкинский фонд». Издательство  «Третья  волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995., т. 1, с. 280]. 

Сюжет о спасении в финале поэмы Бродского становится сюжетом о забвении  спасения.  В  1967  г.  пишется  стихотворение  «Сын!  Если  я  не  мертв,  то  потому…», в котором личная боль выталкивает мотив разлуки с сыном в ряд  первостепенно  значимых  мотивов  Бродского.  Но  при  всей  его  острой  биографичности  литературный  подтекст не  остается  отброшенным. По  сути,  это  речь  шекспировского  Призрака,  выстроенная  по  принципу  «наоборот».  Финальный  призыв  к  сыну:  «Услышь  меня,  отец  твой  не  убит»,  –  звучит  зеркальным отражением призыва к Гамлету слушать об убийстве отца в сцене с  Призраком.  При  этом  Призрак,  услышанный  сыном,  оказывается  в  более  утешительном положении, чем живой отец, вопиющий к не знающему его сыну  в  пустоту  разлуки.  Мотив  потери  сына  продолжается  в  «Литовском  дивертисменте»:     

Дом разграблен. Стада у него – свели.     

Сына прячет пастух в глубине пещеры.     

И теперь перед ним – только край земли,

И ступать по водам не хватит веры [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно- просветительское общество  «Пушкинский фонд». Издательство  «Третья  волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995, т. 2, с. 268]. 

Сюжет о скитающемся отце, разлученном  с сыном, естественно, не позволяет  образу Одиссея надолго исчезать из поэзии Бродского, и Одиссей становится не  только  символом  скитальца  поневоле,  но  и  символом  отца,  разлученного  с  сыном («Одиссей Телемаку»). При этом важно, что во всех стихах Бродского, в  которых  герой  уподоблен  Улиссу,  нет  речи  о  возможном  благополучном  возвращении на родную Итаку, как и о самом стремлении вернуться домой.  Бездомность,  невозможность  вернуться,  бесповоротность  разлуки  в  мире  Бродского и в его мифе об Улиссе заострены еще и мотивом утраты памяти,  когда  странствие  не  делает  героя  «пространством  и  временем  полным»,  но,  наоборот, опустошает:    

…когда так долго странствуешь, и мозг     

уже сбивается, считая волны,     

глаз, засоренный горизонтом, плачет,     

и водяное мясо застит слух.     

Не помню я, чем кончилась война,     

И сколько лет тебе сейчас, не помню [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно- просветительское общество  «Пушкинский фонд». Издательство  «Третья  волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995, т. 2, с. 301].

И даже если возвращение на Итаку все же состоится, оно станет не обретением утраченного, а самым наглядным подтверждением утраты:    

Воротиться сюда через двадцать лет,     

Отыскать в песке босиком свой след.     

И поднимет барбос лай на весь причал     

Не признаться, что рад, а что одичал [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно- просветительское общество  «Пушкинский фонд». Издательство  «Третья  волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995, т. 3, с. 232].

Даже  «собачья  верность»  обладает  ограниченным  сроком  действия,  окончательно  компрометируя  идею  «эстафеты  поколений».  Небезынтересно  отметить, что по отношению к акмеистической интерпретации образа Одиссея  (и у Гумилева, и у Мандельштама в соответствующих стихах) интерпретация  Бродского вновь выглядит полемично, как и в случае с Дон Жуаном.

Апофеозом  и  сыновнего,  и  отеческого  сиротства,  его  абсолютным,  сакральным эталоном в мире Бродского становится история Сына Божьего (об  автобиографизме сюжета разлуки Бога-Отца с Сыном у Бродского см.: [Ранчин А. «На пиру Мнемозины»: Интертексты Бродского. – М.: Новое  литературное обозрение, 2001. – 464 с., с.  65]).  Рождественские стихи  – особенно поздние, начиная с  «Рождественской  звезды»  (1987  г.),  –  последовательно  представляют  Рождество как  взаимное  отражение  одиночеств  Отца  и  Сына.  Младенец  и  звезда  как  «взгляд Отца»  предельно  удалены  друг  от  друга,  как  две  «точки»  по  разные  стороны  Вселенной. Именно эта удаленность трижды подчеркнута в  «Рождественской  звезде»:     

…на лежащего в яслях ребенка, издалека,    

из глубины Вселенной, с другого ее конца,    

звезда смотрела в пещеру.

И это был взгляд Отца [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно- просветительское общество  «Пушкинский фонд». Издательство  «Третья  волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995, т. 3, с. 127].

Этот  мотив  развивается  еще  более  решительно  в  Рождественском  стихотворении 1989 г. «Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере…»:    

Представь, что Господь в Человеческом Сыне     

Впервые Себя узнает на огромном    

Впотьмах расстояньи: бездомный в бездомном [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно- просветительское общество  «Пушкинский фонд». Издательство  «Третья  волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995, т. 3, с. 190].

Пустыня, одиночество, изгойство среди людей становятся обратной стороной  Богосыновства:     

Привыкай к пустыне, милый,     

И к звезде,     

Льющей свет с такою силой     

В ней везде,       

Будто лампу жжет, о сыне    

В поздний час     

Вспомнив, тот, кто сам в пустыне     

Дольше нас [Бродский И. Сочинения в четырех томах. – Т.т. 1 – 4. – СПб.: Культурно- просветительское общество  «Пушкинский фонд». Издательство  «Третья  волна» (Париж – Москва – Нью-Йорк). – 1992 – 1995, т. 3, с. 212].    

Само  воплощение  Бога  в  человеке  осмыслено  здесь  как  воплощение  Его  одиночества, и только во взаимном отражении одиночеств Отца и Сына может  состояться их парадоксальное соединение – разлука как встреча.   

Таким образом, ретроспективное восстановление связи поколений и – в  них  –  связи  времен  последовательно  отвергается  поэзией  Бродского,  запретившего себе «соединять начала и концы» с такой же решительностью, с  какой он «запретил себе даже думать о «читателе, советчике, враче» [Гандлевский  С.  Порядок  слов:  стихи,  повесть,  пьеса,  эссе.  –  Екатеринбург: У-Фактория, 2000. – 432 с., с. 335].  Если  учесть,  что  соединение  прерванной  цепи  времен  является  одним  из  магистральных  мотивов  акмеизма,  то  полемика  Бродского  именно  с  этим  программным мотивом поэтической мифологии акмеизма в соединении с его  же формулированием задач своего поколения в культуре как задач сохранения  культурного  наследия  и  продолжения  культурной  традиции  (об  этом  он  говорит, в частности, в «Нобелевской лекции») представляется попыткой найти  новую  парадоксальную  форму  бытия  в  культуре  как  антиномичного  совмещения модусов разрыва и единства. «Своею кровью склеить» уже ничего  невозможно.  Героическому  порыву  Мандельштама  к  соединению  звеньев  прерванной  временной  цепи  в  новом  историческом  контексте  больше  соответствует позиция стоического индивидуализма, о которой говорит в связи  с Бродским О. Седакова:  «Императив  «частного лица», который он заявил, и  был  центральной  –  гражданской,  этической,  эстетической,  в  конце  концов,  государственной  –  задачей  времени.  Эта  частность  личного  существования  приняла у Бродского монументальный масштаб» [Седакова О. А. Воля к форме // Новое лит. обозрение. – М., 2000. – № 45.  – С. 232 – 236, с. 233].   

 Автор: Т.А. Пахарева

Предыдущая статья здесь, продолжение здесь.

***

Яндекс.Метрика

*****

*********